История про ожидание маршрутки
Основано на реальных событиях
Начинался обыкновенный день. Свинцовая хмарь равномерно отсвечивала сверху, серая слякоть привычно хлюпала под ногами, не было только мелкой мороси в воздухе. Обыкновенность отчасти нарушала пожилая дама в
— Ну где? На остановке стою, маршрутку жду, — говорил в трубку молодой мужчина в остроносых туфлях — Нет, а чё делать, пральна?
Очередь росла, загибалась вокруг навеса остановки, укладываясь кишкой. Люди переминались с ноги на ногу, закуривали и с силой выпускали дым. Подростки мучили
—
Приближалось время обеда. Очередь постепенно теряла стройность, смешиваясь в сплошную массу. Женщины опасливо заговаривали о детях, самые смелые мужчины отделялись от толпы и ходили смотреть вдаль на перекрёсток. Их встречали с надеждой, но те только качали головами.
— Возмутительно! — вдруг сказала пожилая дама в красном и поджала крашенные губы. На неё обратили взгляды. Она помолчала и продолжила: А вот моя сестра… — но к ней уже потеряли интерес.
Люди устраивались посидеть, подтаскивали доски, расстилали пакеты. Разнёсся слух, что и на Невском стоят. К пяти подтянулись тётки в бушлатах, волочившие за собой тележки с пирожками, кофейным порошком и кипятком. К ним подходили, изображали гримасы и брали, что дают.
Темнело. Стояли люди на остановке. Стоял Светлановский. Стоял Невский. Стоял весь город.
К вопросу о критериях настоящей литературы
Всякий спор о литературе, да и об искусстве вообще, так или иначе упирается в критерии, по которым можно было бы отличать искусство от неискусства, настоящее от подделки. А найти эти критерии оказывается далеко не просто. Обыкновенно люди начинают ссылаться на эстетическое чувство, на силу переживаний, которые вызывает произведение, а некоторые выдвигают в качестве критерия востребованность среди читателей. Однако ни первое, ни второе, ни третие оказываются неудовлетворительными. Эстетическое чувство, чувство прекрасного, очень субъективно, одному оно может запрещать читать Блока, а другому позволять читать Шилову. Сила переживаний тоже субъективна, тот же Блок кого-то может задеть сильно, а другого может и не задеть вовсе, и более того под этот критерий подходят такие жанры, как порнография и ужасы — ведь они могут вызывать сильные переживания, хотя и особого свойства. Наличие же читателей у той или иной книги в отличии от первых двух критерий объективный, но в качестве критерия искусства тоже не подходит, потому как в таком случае придётся считать искусством всё, что угодно, включая означенную порнографию и ужасы, а против этого восстаёт здравый смысл, который подсказывает, что Гомера и Эдичку Лимонова всё же ставить в один ряд нельзя.
Эта заметка есть попытка обозначить некоторые критерии, свободные до известной степени от субъективности и вместе с тем не сводящие всех когда-либо бравшихся за перо в один единственный ряд.
Первый критерий базируется на идеи о градации наших чувств, мыслей и переживаний на низшие и выcшие. Низшие — это те, что сближают нас с животными, низводят до архаичного уровня. Скажем, страх и похоть, которые вызывают ужасы и порнография, — эмоции совершенно животного происхождения. Высшие же – напротив, те, что поднимают нас над животным уровнем, те, что собственно и делают нас людьми, это чувства любви, долга, переживания собственной экзистенции.
Вопрос о том, на каком уровне чувств, мыслей оперирует автор того или иного произведения вообще мне представляется очень важным, потому как это вопрос об уровне сознания, который воспитывается в читателе. Если, скажем, Достоевский оперирует сложными религиозными, экзистенциональными, нравственными вопросами, то такой автор как Коэльо, книги которого некоторые отчего-то относят к философскому жанру, обращается к совершенно инфантильному сознанию.
Возьмём вот хотя бы его «Алхимика». Мысль, записанная там буквально на каждой странице сводится к следующему: «если ты чего-нибудь очень хочешь, Вселенная обязательно тебе поможет» — это мысль фактически уровня «напиши Деду Морозу письмо и он одарит тебя подарком». И то обращение к Деду Морозу предполагает всё же что ребёнок себя исправно вёл себя в течении года, т.е. совершал какие-то действие. Месседж Коэльо не предполагает вообще какой-либо активности: мол только захоти, а дальше всё само собой получится. И всё это в антураже совершенно архаичной мистики, колдуны, философские камни etc.
Вообще говоря в обращении к инфантильности и архаике можно упрекнуть очень многих современных авторов и помимо Коэльо.
Второй критерий отчасти связан с первым и состоит в уровне сложности произведения: насколько сложно построен сюжет, насколько сложен рисуемый образ etc. Это тонкие вопросы, потому как тут нужно различать сложную простоту, т.е. нечто кажущееся сложным, с нагромождениями поворотов, перепетий и так далее, но ничего не привносящая в образность и в идею произведения; и простую сложность, т.е. нечто кажущее внешне простым, незатейлевым, но обладающее тем не менее сложной идей и сложными образами. Сложная простота очень характерна для сериалов, где новые серии получают вводом новых сюжетов, новых поворотов старого сюжета, добавлением новых персонажей, но при этом характеры героев, как правило, остаются статичными и не получают новой глубины. Простая сложность же характерна прежде всего для классической литературе, потому как может быть обеспечена только очень талантливым человеком: ведь выразить сложное простыми средствами гораздо труднее, чем тоже сложным.
Тут, кстати, интересно сравнить Леонида Андреева, язык которого часто насыщен сложными метафорами, и Достоевского, язык которого зачастую «сер» и даже беден, но тем не менее Достоевский выражает не менее сложные образы (а может быть и более), чем Андреев. Правда если мы будем сравнивать по сложности не язык, а сюжеты, то увидим обратную ситуацию: у Андреева простые сюжеты, тогда как у Достоевского часто сюжет сложен.
Как бы то ни было в современной популярной литературе ни в языке, ни в сюжете, ни в рисуемых характерах никакой сложности, кроме разве что сериальной, обыкновенно нет. Что у Гришковца или, скажем, Макса Фрая.
Наконец, третий критерий — о способе получения текста, т.е. какова технология. Моё убеждение состоит в том, что творчество процесс почти мистический, разумом почти не контролируемый, и именно от этого творчеству нельзя научить. Чему можно научить так это компиляции: составлению текстов из неких сюжетных и идейных блоков. Тут опять же нужно различать переработку старых сюжетов и идей, которая даёт нечто качественно иное, и простую компиляцию, которая опять же не привносит ничего нового. Переработка старых сюжетов вообще говоря традиционный для литературые приём и это не есть даже уникальная особенность постмодернисткой литературы. Можно много найти примеров в классической литературе книг, написанных на основе старых сюжетов: «Ромео и Джульетта», «Мастер и Маргарита» etc. Но что в пьесу «Ромео и Джульетта», что в роман «Мастер и Маргарита» вместе со старым сюжетом привнесено новое качество и новый смысл, что можно легко понять сравнив, к примеру, «Фауса» Гёте и означенный роман Булгакова.
Совсем иное дело, скажем, тот же Коэльо, практически, все книги которого списаны откуда-либо, ничего в старые сюжеты не привносит, а только напротив — упрощает. Такой способ письма, разумеется, не может способствовать литературной ценности произведения.
Эти критерии вряд ли полны и достаточны. Их наверняка можно оспорить, я, к сожалению, не знаком с серьёзными литературоведческими работами на этот счёт. Но мне тем не менее думается, что во всяком случае некоторую систему координат они задают.
История про бога в груди
— Здравствуй! Как же ты здесь?
— Тебя жду.
— Но как ты узнал?
— Просто почувствовал.
В моей груди рождался бог. Я с удивлением смотел под ноги, нагибался и обнаруживал землю под собой, касался пальцами, потому что только так мог ощутить упругость тверди: ноги мои её не касались. Я не ходил по земле, под моими подошвами всегда возникала тонкая, почти невидимая прослойка воздуха, я легко опирался на неё, и она пружинила, подбрасывая меня, я вскакивал на ограждения мостов, прыгал через проносящиеся машины, бегал по узким карнизам, стоял над городом, как царь, и юный ветер перебирал мои волосы.
— Нынче небывало жаркое лето. Уж не твоя ли работа? — шутя говорили мне.
Я улыбался. Всё у меня получалось, всё ладилось неудержимо, невесомо. За что бы я ни взялся, чем бы ни занялся: любое знание, любое умение, любой навык — всё открывалось мне, всё было доступно. Я не читал книг, они не нужны, я не помнил и не знал, но всё было во мне, всё было в моих колдовских словах, экспрессивных жестах, громкой речи и смехе, смехе свободного от смерти. И самые восторженные похвалы, самые лестные улыбки, самые дорогие награды — всё было у моих ног, не ведавших земли, всё было мне подвластно, целый мир, молодой и огромный, склонялся предо мною, ожидая приказаний.
— Ты знаешь, когда я смотрю на тебя, когда вижу твои глаза, твои улыбки, мне чудится, что я смотрю в Небеса. Столько божественного света, столько чистого тепла, столько нежной, предвечной силы…
— Не говори так. — она смущённо улыбалась, озаряя всё моё существо, наполняя сердце в моей груди нектаром-напитком богов.
— Почему? Это ведь правда. — и я поднимал её на руки и кружил в солнечных потоках, спадающих с невыносимо лазурного неба, многократно отражённых от шпилей дворцов, куполов церквей, окон домов и волн реки, что радостно бились о гранит.
Я смотрел в её ясные очи и видел в них своё отражение, видел в них себя. Что мне все беды, что мне переходящее и мирское? Что мне чума, что мне потоп, что мне война? Ведь я отражался в Небесах, я уже — Там. Как святые, как будды, как всякий познавший небывалое и вечное чудо, я был всесилен и неуязвим.
— Что ты собиралась мне сказать?
— Я хочу быть одна.
И меня отбросило, и поволокло, беззвучной, как холод могил, и бесстрастной, как осиновый кол, силою, потащило через темноту улиц, желтизну фонарей, я не мог остановится, не мог осознать; а когда вдруг остановился, не мог стоять — небеса обрушились на мои плечи, колени ударились оземь, грудь взорвалась болью, неведомой никому из смертных. Я рыдал, как бесноватый, и кричал, как пума, спустившаяся с гор, сердце наполнилось битым стеклом и нервы натянулись воспалёнными, вибрирующими нитями. Рушился мир и вокруг только руины, погребённые под осколками, только пустота, и прямо в упор смотрела суровая, немигающая Тьма. И не было людей, не было лиц и слов. Во мне умирал бог.
— И ещё раз!
Я делаю короткий мах свободной ногой, а другой резко оттолкаиваюсь от пола, поднимаю ноги над собой, вытягивая ступни. Вся тяжесть тела теперь на мои ватных от усталости, пробитых тяжёлой болью руках, кровь ртутью приливает к голове, спина дрожит от напряжения. Я сгибаю руки в локтях — медленно. Крепче, до скрежета, сжимаю зубы, сжимаю глаза — и выпрямляю руки. И ещё раз. И ещё раз.
— Хорошо, закончили! Ты и ты — в круг!
Я, наконец, опускаю ноги и пол безжалостно бьёт в них своею твёрдостью. Всё тело ноет и болит, и молит остановиться. Но эта боль — необходимость, единственное средство быть живым, единственное средство перенести ту непереносимую боль, что каждый миг раскрывается мириадом раскалённых игл внутри моей груди.
В кругу танцуют двое. Странный танец: тела как будто забыли где верх, где низ, руки каждое мгновение меняются с ногами, резкие и плавные движения рук вторят движения ног, тела как будто забыли о вертикальной прямоте, упруго гнутся спины, вращаясь во всех трёх направлениях, тела как будто забыли о силе тяготения, танцоры взлетают друг на другом, снова прижимаются к земле и снова руки заменяют ноги, а ноги руки. Странный танец: присмотришься и мнится, что вот вот среди пальцев ног сверкнёт полоска стального лезвия, кто-то не успеет увернуться от очередного взмаха и прольётся кровь.
Такие танцы когда-то танцевали чернокожие невольники. Танцевали в ночи, с обнажёнными, резными торсами, в неверных отблесках костров под барабанный ритм, древний, как сама магия. Танцевали, чтобы не умереть от рабства, чтобы не забыть, навсегда оставшуюся за бурным океаном, страну, чтобы не забыть своё небо и солнце, чтобы сохранить себя в мире, которого больше нет.
Один из танцующих — я. Это на моём обнажённом торсе блестит пот, это мои ноги в белых холщёвых штанах снова и снова проносятся над головой противника, это я снова и снова изгибаю и бросаю своё тело. Я танцую через немыслимую боль и усталось, у меня не осталось ни сил, ни воли, вены в висках грозят разорваться, но я танцую, танцую, вырывая себя за грань, за предел, продолжая себя в невозможность, туда, где смертным не место.
Но я танцую. И может быть однажды… Однажды бог во мне воскреснет.
Про Иуду Искариота, сложность и простоту
Редко, редко даже в русской классике, я встречал красивые тексты. Такие что красивы не идеей, не мыслью, не композицией, а самим словом, каждым написанным словом. «Иуда Искариот» Леонида Андреева — именно такая редкая для меня книга, в ней создан удивительно прекрасный, волшебный узор, где каждая линия, каждый изгиб раскрываются совершенно необыкновенным образом. Каждый диалог, каждое описание каждый раз вплетается в этот узор, каждый раз удивляя, каждый раз приводя в волнение душу и ум. В этот текст можно буквально влюбиться, он опутывает притягательной, лёгкой, но прочной сетью, затягивает, не отпускает до самой последней строки.
Но особенна и красива книга не только тем языком, что написана. Она красива и необыкновенная на всех слоях, главный из которых, конечно, связан с образом Иуды Искариота.
Имя Иуды давно стало нарицательным. А раз нарицательным – значит простым. Из года в год, из века в век разносится по миру слово «иуда», из года в год, из века в век ему неотступно отзывается эхо «Предатель! будь проклят!». Привычный, однозначный ответ, а значит — простой. Но каждый кто им не удовлетворится, каждый кто попытается проникнуть в историю самого знаменитого предательства, кто попытается понять движения души предателя, тот неизменно обнаружит удивительную и страшную загадку.
Зачем, зачем он предал? 30 серебренников – ничтожная сумма. В чём смысл указывать поцелуем на Иисуса, которого знал весь Иерусалим? Зачем Иуда бросил деньги первосвященникам? Разве Иисус мог выбрать в число своих апостолов недостойного? Зачем казнил себя такой позорной смертью? Зачем, зачем?
Загадку эту люди наследуют из века в век, поколение за поколением вместе с неумолимым эхом.
Андреев далеко не первый, кто попытался разгадать тайну движений души Иуды Искариота. Уже в раннехристианскую эпоху были попытки увидеть его совсем по-другому, чем принято в ортодоксальной традиции, а в конце же 19ого века, начале 20ого был целый бум работ связанных с именем Иуды. Андреев не первый, но совершенно выдающийся в этом ряду человек: он создал потрясающий по силе экзистенциональной сложности и раздираемый внутренними противоречиями образ.
Эта сложность во всём: в двоящемся лице, в рассечённом мечами черепе, в страшных разных глазах. Он весь соткан из противоречий: он носится, как будто у него десяток ног, то застывает недвижимым камнем; он лжёт без конца, то делается молчалив. Для него десяток противоположных слов: «любопытный, лукавый и злой» «благородный, прекрасный Иуда», «Иуда сильный», «больной, бедный Иуда» — тогда как для других апостолов только по одному слову: умный Фома, Петр-камень, Иоанн-златоуст. Апостолы просты, просты, спокойны и даже безвольны. Иуда же весь кипит сложностью, его грудь разрывают сильнейшие полюса. Он спасает Иисуса от гибели, но он же его предаёт. Он сын дьявола, он бес. И он же — любит Христа, как никто другой, любит как женщина, любит как отец!
Он единственный из апостолов, кто до самого конца со Христом, во имя Его он принимает свой страшный грех, ради Него вершит над собой страшную казнь. Вместе с Иисусом он приносит себя в жертву, вместе с Ним он берёт грехи, вместе с Ним он рассчитывает вернутся… И он одержим идеей разрушения мира, он выносит ему жестокий приговор. За то что никто ничего не сделал чтобы спасти Его, за что что никто ничего не понял, за то что толпа кричала «Распни его! Распни его!».
Иуда Искариот — потрясающий по силе и сложности образ. И в этой сложности чувствуется какая-то сокровенная правда.
Можно на эту историю посмотреть и под другим углом: в Иуду вселился сатана — и этим объяснить все алогизмы в евангельской истории. Что до Иисуса, то про него можно сказать, что он хотел испытать Иуду, что предательство — часть плана. Но это простые ответы.
А я отчего-то не верю в такие ответы.
Гневное слово в адрес массового невежества
Говорят, были давным давно времена, когда массовый человек руководствовался принципом «быть как все» и своему мнению предпочитал мнение вышестоящего начальства. Рассказывают, выходил царь Пётр к боярам с ножницами, резал этими ножницами бороды и говорил: «И чтобы сыновей своих, балбесов, собирали заграницу учиться!». И те покорно терпели, награждали сыновей-балбесов подзатыльниками и отправляли учиться. Не говоря уже о крестьянах, которые пахали свою землю и за дела не по своему уму не брались. Отчего Россия стала великой державой.
Я лично ничего такого не видел, в то время я, кажется, был в Египте, постигал искусство мунифицирования в тайной жреческой секте. Поэтому ничего не скажу, может и врут всё про Петра и Великую Россию.
Но нынешний массовый человек, конечно, не таков. Нынешний массовый человек посмотрел фильмов, послушал популярных песен и почитал даже какие-то буквы, которые объяснили ему, что главное это «не быть как все», «иметь собственное мнение» и «не иметь авторитетов». Ну потому что в фильмах-сериалах, которые смотрит массовый человек, как происходит обычно: какой-нибудь парень, которого никто потому что он «не такой как все», его никто не слушает, потому что «авторитеты» говорят что он не прав; однако ж финале этот парень всех побеждает все, потому как у него есть «собственнное мнение» и никто ему не авторитет, кроме него самого. Разумеется, тут каждый усвоит как прикольно иметь «собственное мнение».
Усвоив важность «собственного мнения» массовый человек начинает осматриваться в поисках способа «не быть как все». И тут уж кто во что горазд.
Попадается, скажем, массовому человеку фильм «Дух времени» и — вуаля — у него уже есть «собственнное мнение» по поводу христианства: солнцепоклонники, которые хотят всех контролировать, мировое правительство, ага. Попадается ему книжка некоего Асова «Свято-Русские Веды. Книга Велеса» или концерт сатирика Задорнова — тут вообще экстаз, оказывается, славяне изначальный самый духовный народ и все кругом нам должны.
И так во всём, от искусства и науки до манеры одеваться. По поводу всего теперь у массового человека есть «собственное мнение», которое делает его «не таким как все». Узнаёт массовый человек про запуск Большого Адронного Коллайдера, и тут же в его сознании вспылвает всё, что он знает по поводу физических экспериментов. А всё что он знает, ему известно из всё тех же фильмов про то, как из-за учёных случилась катастрофа, которую уже известный нам парень победил, потому как он «не такой как все» и заранее всех об этой катастрофе предупреждал. И вот массовый человек начинает голосить об опасности для всего человечества «андронного» (потому как слово адронный он слышит первый раз в жизни и о никаких адронах не знает) коллайдера. Или прочтёт книжки аргетинца Коэльо — и вот он уже знаком с философией, на всё у него открылись глаза. Некоторые доходят вообще до смешного: намажут глаза чёрной тушью, зачешут чёлку, вынарядятся как попугаи и так ходят. Потому что у них тонкая внутренняя организация и они «не такие как все». Эта тонкая душевная организация заставляет их переодически плакать и жаловаться на жизнь. Проблема, правда, в том, что ничего хуже выговора родителей за невыученные уроки с ними не случалось, поэтому приходиться выдумывать глупые истории про суициды и дождь.
Астрология, язычество, дети индиго — какую только ересь ни услышишь в качестве «собственного мнения» в рамках программы «не быть как все».
И главное же ничего им невозможно объяснить. Начнёшь им говорить: «Эгм. Но позвольте, вы ведь не правы. Есть сведения, есть исследования, вы бы почитали…», а они тебе в ответ: «А ты мне книжками не тычь! Свои мысли надо иметь, а не чужие пересказывать. Каждый имеет право на свою точку зрения!» — и всё, хоть вы разбейтесь со своими ссылками и аргументами. Даже специальное слово массовый человек теперь использует — «имхо». Исторически это транскрипция английского сокращения от « In My Humble Opinion», в современной практике же это слово означает, что можно сказать любую глупость, а объяснять эту глупость необязательно.
Разумеется, важно иметь собственное мнение. Но массовому человеку забыли объяснить, что цена за возможность иметь собственное мнение очень велика. Нужно пройти большой путь, прочесть много книжек — не развлекательных книжек, а скучных и толстых учебников — для того чтобы получить возможность иметь это мнение. Для того, чтобы оказаться независимым от авторитетов, нужно сначала эти авторитеты перерасти.
Массовому человеку забыли объяснить, что принцип «не быть как все» в сущности не лучше, чем принцип «быть как все». Потому что и в первом и во втором случае ищется внешний источник для подражания: только в первом случае это большинство, а во втором какое-либо маргинальное меньшинство. Глупо быть христианином только из-за того, что так модно. Ещё глупее ударяться в эзотерику только из протеста против христианства. Истина как всегда посередине: нужно быть самим собой. А уж в большинстве человек окажется будучи самим собой или в меньшинстве не так важно.
Поэт Пушкин когда-то в своих «Заметках по русской истории 18ого века» писал о том, что свобода – «неминуемое следствие просвещения». Верно, мне думается, и обратное: несвобода – неминуемое следствие невежества. Массовый человек очень подвержен манипуляциям и внушениям, он готов поверить во что угодно, потому что невежественен и потому несвободен, а поверив не отступится, потому что он поставил себя вне системы устоев и норм, на которые можно ссылаться, которые и есть культура, по заявлению философа Ортеги-и-Гассета. Массовый человек не замечает, что никакие утверждения вне культуры не могут существовать, что вне — только варварство.
И чёрт бы, конечно, с ним с этим массовым человеком. Если бы жил он где-нибудь на Марсе. Так нет – он живёт рядом с нами. Вот что печально, друзья.
История про изданные книги
Что пугает в туалетных комнатах чужих квартир — это защёлка, остающаяся на внешней стороне двери. Это рождает затаённое беспокойство, иррациональный страх оказаться безнадёжно запертым в тесном, выложенным белой плиткой помещении. Вот кто-то невидимый, там с другой стороны, тихо подойдёт, сдвинет защёлку — дверь заперта, и не выбраться, не выйти, не пробиться…
К. постарался как можно скорее справить нужду и с облегчением открыл дверь с опасной защёлкой. Перед ним: длинный, полутёмный, петляющий коридор, какие бывают в очень старых домах. Застывшие во времени коридоры-лабиринты, с тёмными нишами, в них никогда не проникает дневной свет и редко — искусственный. Заплутаешь-сгинешь без вести… Стараясь думать о постороннем, К. быстрым шагом прошёл почти весь петляющий путь и оказался в дверях комнаты своего приятеля. Тот сидел на низком диванчике перед журнальным столиком и разливал по кружкам кипяток.
— Ну что ты там, не заплутал? Садись, вот тут есть рулет, только его нарезать надо.
— Да в общем нет, — ответил К. — А нож где взять?
— Нож на кухне, сейчас принесу.
На короткое время К. остался один. Жёлтые обои, в углу письменный стол с компьютером и массивной аудиосистемой, в другом — платяной шкаф, старая стенка со множеством полок. На полках диски, книги, сувениры. Он тут не первый раз, но всё не привыкнуть. К. достал влажные бумажные платки, стал протирать руки. Блуждать сейчас в поисках ванной не было сил.
— Вот держи — Франц подал К. нож и сел рядом — Ну рассказывай, что ты хотел рассказать, что там за идея у тебя.
— Идея такая — К. резал шоколадный рулет и мог не смотреть на собеседника — Сейчас много гламурных журналов. Вообще почти всё современное культурное пространство оказалось вовлечено в эту ситуацию гламура, позитива, ситуацию, когда содержание становится даже не менее важным, чем обёртка, обёртка в принципе объявляется единственно значимой. И эта обёртка должна обязательно сверкать успехом, деньгами, радостью, лоском гладкой кожи и блеском дорогих автомобилей. Люди в таких обёртках — в центре внимания гламура.
К. сделал паузу, отложил нож и взял чашку с чаем
— Так. И что? — сказал Франц, кладя в рот очередной кусок рулета
— Моя мысль состоит в том, что такие люди, хоть и привлекательны своим блеском, но для большинства не близки. Потому что большинство неуспешно и никогда успеха не добьётся. Почему бы не сделать журнал о таких людях? Вместо историй большого успеха писать об историях великих неудач, вместо людей, которые добились всего, писать о людях, которые не достигли ничего, но которые боролись и которые могли бы стать многим, если бы ни неудачное стечение обстоятельств. Попробовать заново указать, что главное не обёртка, а содержание: чего хотеть, к чему стремится, что делать, кем быть… Пусть даже и эти желания, эти стремления и эти дела заранее обречены на провал.
— Т.е. ты предлагаешь делать журнал о неудачниках?
— Да, о великих неудачниках. Думаю, что историй о них можно отыскать много больше, чем историй великих успехов. У меня уже из написанного можно что-то будет вставить, наверное… И это будет людям ближе. Ручаюсь тебе, тираж будет расходиться в мгновение.
— Не знаю… — Франц наклонил голову в одну сторону, потом в другую и отпил из кружки — Нужно подумать. Кстати, ты знаешь Андрея Разникова?
— Нет. А кто это?
— Он тут тоже собрался какой-то журнал организовывать.
— И как, успешно?
— Пока нет. Но думаю, он сможет помочь, или по крайней мере посоветовать. Можно ему позвонить.
Франц достал свой мобильный, его пальцы жали на кнопки в поисках нужного номера. На время разговора К. остался предоставлен сам себе. Он отставил кружку и стал глядеть в окно. Там уже совсем стемнело и Анна, наверно, уже подходила к их дому. Стройная, в лёгком пальто и распущенными мягкими волосами…
— Ну вот. Нужно будет завтра к нему подъехать, поговорить — Франц уже закончил телефонный разговор и теперь обращался к К. — ты завтра как?
— Работаю.
— Всё там же?
— Всё там же.
— А меня вот повысили недавно… Там вся текучка теперь на мне… Кстати, ты не хочешь всё же свои новеллы опубликовать? То, что ты приносил в последний раз просто отлично.
— Нет, — К. почувствовал усталость, и от старой темы и уже оттого что вечер и давно пора — Их ещё нужно много переписывать и дописывать, в таком виде нельзя.
— Как знаешь. Но ты всё же подумай. И деньги какие-никакие. В общем, насчёт журнала я тогда завтра за тобой заеду часов в шесть.
— Ладно, договорились, — К. поднялся, чтобы идти одеваться — спасибо тебе за чай, за помощь, мне, наверно, пора.
Свежий воздух легко закружил голову. В свете фонарей осенние листья отливали какой-то тайной, это тайна была и их в цвете и в их танце падения — переливы рыже-золотого и полёт ткались в загадочный узор, за ним несомненно был какой-то смысл, какие-то слова… К. отвёл свой взгляд от листьев и нажал на телефоне кнопку вызова последнего абонента.
— Здравствуй, любимая. Ты дома уже?… Да, я, наконец, освободился, сейчас поеду к тебе… Я очень тебя люблю… Да, хорошо. До встречи.
Улыбка осветила его лицо, казалось, нарочно вылепленное хмурым и тем страннее эта улыбка смотрелась. Но никого на улице и не было, чтобы заметить.
Анна проснулась от падения в бездну. Ей снилось что-то прекрасное, какая-то канатная дорога в горах, свет и облака под окнами, проделанными прямо в полу вагончика. И на том конце дороги был какой-то маленький тихий городок, где можно гулять, где возможно счастье… И вдруг всё это провалилось, обернулось тёмной, холодной бездной, захлестнувший паническим страхом. От этой бездны, от страха Анна проснулась. Наверно, во сне она подняла руку, чтобы обнять любимого, но рука упала через пустоту на постель — К. рядом не было. Вероятно, это падение руки и обернулось падением во сне.
Она нашла его на кухне. Он сидел согнувшись у стола, плотно сомкнув колени и нервно тёр одну ладонь другой.
— Что с тобой, маленький мой? — она подбежала к К., встала на колени перед ним и отобрала у одной руки другую, сжав обе его ладони в своих — Случилось что-нибудь?
— Прости, пожалуйста, мне что-то не спалось и вот… Мне отчего-то очень тревожно.
— Это твоя болезнь в тебе говорит, сейчас я принесу лекарство.
— Нет-нет, — К. сжал её такие родные, маленькие ладони — нет, я знаю, когда это болезнь. Это другое, это просто какая-то тревога… Знаешь, мне иногда кажется, что вокруг меня смыкается скорлупа, сначала она тонкая и где-то вдалеке, её почти не видно, но потом, потом она наливается свинцом, её стенки растут в толщину, надвигаются на меня, и вот уже не ступить, скоро будет не вздохнуть. Я колочу со всей мочи в эти стенки, со всей силы бью по ним, крик захлёбывается во мне, а стенки отзываются только глухим гулом, наступают, душат и звук их всё глуше и глуше…
— Ну что ты, маленький… Посмотри мы вместе, только вдвоём, рядом с тобой я, вся-вся твоя… Разве тебе этого мало?
— Ты же знаешь, в тебе всё моё счастье — К. с улыбкой встал, поднял Анну и обнял её.
— А что же ты тогда грустишь, — она отстранилась и изображая притворную обиду надула щёки. В своей бежевой пижаме, маленькая и хрупкая, она была невыразимо мила.
— Я уже не грустю, — К. не мог без улыбки смотреть на неё, наклонил голову и поцеловал её в щёку, отчего щека немедленно перестала надуваться, а на лице Анны появилась радостная улыбка.
— Я всегда буду с тобой, не грусти никогда.
— Всегда?
— Всегда-всегда. Пойдём, — и она повела его обратно в комнату. И он шёл за ней, держась за её слабую, но дарящую такую необыкновенную силу, руку.
— Ты самая прекрасная девушка на свете, — сказал К, поворачиваясь на бок, чтобы лучше видеть Анну.
— Не самая, но я очень тебя люблю — каким-то неуловимым движением Анна сбросила с себя пижаму и всем телом потянулась к К. И полилась музыка, музыка звучащая на мириадах струн любви, протянутых между двумя любящими. Возможно, самая прекрасная музыка, какая только возможна.
К. поверх края монитора разглядывал коллег. Те с напряжёнными лицами смотрели в свои мониторы и резко водили мышками. Человек первый раз вошедший в комнату подумал бы, что люди целиком погружены в работу, и вероятно почувствовал бы себя неловко из-за того, что своим визитом должен их прервать; и он очень бы удивился, если бы заглянул в их мониторы, он бы увидел, что никакой работы там нет, а есть карточный пасьянс. К. который уже год удивлялся этому конфликту внешнего вида и внутреннего содержания.
— К, вас начальник вызывает, — в дверях комнаты стоял секретарь начальника.
Начальник при появлении К., встал из-за своего стола, пожал К. руку и спросил о текущих делах. Дела были нормально, ничего не менялось.
— Принято решение сделать централизованную электронную систему регистрации и учёта, — начальник перешёл к сути — чтобы я мог видеть всю статистику по месяцам, с фамилиями и должностями. Необходимые ресурсы выделим. Возьмётесь?
К. про себя саркастически хмыкнул. Это было ровно то же, что он предлагал почти год назад. Тогда ему сказали, что это слишком сложно и не нужно.
— Я могу к следующей неделе составить проект и план работ, — ответил К.
— Ну вот и хорошо. Тогда давайте до следующей недели. Проект представите Игорю Валентиновичу.
К. попрощался и вышел. Близилось шесть часов, конец рабочего дня и можно было уже, наконец, выбираться.
Клонящееся к закату солнце насквозь пробивало вечерний воздух своими лучами. К. стоял в этих лучах, закрыв глаза и ему казалось, что этот свет сбивает к нему налипшую серость, клоки бюрократического болота, из которого он выходил почти каждый день. Он открыл глаза, посмотрел в небо и вдруг из вечереющего воздуха начали ткаться образы, молчаливый демиург приходит в наш мир и начинает творить чудеса, превращает пепел в розы, протягивает радуги, излечивает телесные болезни… Он может всё. Всё кроме одного: менять души людей. И стоит ему остановится, как всё возвращается вспять: радуги тают, розы рушатся пеплом… Слова поднимались из груди, подступали к самому горлу, давно вынашиваемый сюжет бился наружу. Но записная книжка и ручка будут ещё не скоро, сначала нужно ехать на встречу. К. покрутил головой, загоняя внутрь себя подступающий образ, вздохнул и пошёл к подъехавшей, отливающей черной краской, машине Франца.
Длинная телефонная трель разорвала тишину. Придя домой, Анна по обыкновению хотела включить какую-нибудь музыку, но ничего не могла подобрать. Хотела посмотреть что-нибудь, фильм или концерт, включила один, сменила на другой — всё не то и ничего невозможно делать. Сейчас она сидела в тишине и пыталась читать. И эту тишину сейчас разрывала в клочья трель внезапного звонка. Определитель высвечивал незнакомый номер.
— Анна? Это Франц. Я тебя прошу, ты только не волнуйся, — голос Франца звучал на фоне металлического скрежета — Мы тут с К. попали в сильную аварию, у К. сильно разбита голова, переломы и похоже проткнуто лёгкое, его увезли на скорой. Я вроде легко отделался…
— В какую больницу? В какую больницу его повезли?
На полу ванной выпотрошенными птицами валялись записные книжки, Вырванные органы, страница за страницей сворачивались чернотой в жертвенном огне, поднимались дымом к потолку. Анна жгла рукописи — плоть от плоти, дух от духа. Рвала и бросала, как бросаются на мечи. Снова и снова — сотни и тысячи раз. И только сполохи отсвечивали в темноте на кафельных стенах.
— Привет. Как ты? — в дверях стоял Франц — я звонил, ты не отвечала.
— Нормально. Чего ты хочешь?
— Может быть тебе что-то нужно? Ты скажи, я всё сделаю.
— Нет. Зачем ты пришёл? — Анна стояла в проходе, не давая Францу пройти в квартиру.
— Я знаю, это большое горе. Но прошло уже много времени, и я тут подумал, что всё же нужно издать его произведения. Они заслуживают, чтобы их прочли миллионы.
— Он этого не хотел и запретил. Ты это знаешь.
— Я понимаю. Может я зайду и мы поговорим об этом? — Франц сделал полудвижение зайти, но упёрся во взгляд колкий, как острия арктического льда.
— Мне нечего тебе сказать. Уходи.
— Хорошо, я понимаю твоё состояние. Я пока издам те новеллы, которые он мне приносил. Я знаю, многие рукописи остались у тебя и надеюсь, что…
— Я их сожгла — Анна резко прервала осторожный голос Франца — А теперь уходи.
Она захлопнула дверь, повернулась, прошла в комнату и вдруг рухнула на диван и впервые за много дней разрыдалась во всю боль, во всю душу.
А книги Франц издал. Они разошлись миллионными тиражами, переведены на сотню языков, стали классикой мировой литературы.
Про законы в литературе и их отсутствие
Законы, по которым строится литературное произведение, это очень интересная тема. Интересная, потому что обнаружить эти законы человеку, не имеющего профессионального образования в области литературы, довольно сложно. Самое простое представление об этих законах — это представление об отсутствии законов. Такое детское и наивное представление о труде писателя: что вот он просто садится и начинает по вдохновению писать, так сказать, изнутри себя. А когда напишет достаточно — так несёт в издательство. Никаких законов, всё дело в таланте. В этом представлении фигура писателя наиболее сакральна, он предстаёт неким волшебником, который творит по одному наитию, творит сложный, многослойный, многообразный текст. Следующий уровень представлений более прагматичен и являет собой практически антитезис к предыдущему: есть и законы, более того есть и технологии творчества. В книге обязательно должна быть завязка, кульминация, развязка, должны быть разные стили, должна быть интрига — словом есть некие схемы, по которым строится текст. Более того есть определённое число архетипичных сюжетов, персонажей и есть техники использования этих сюжетов. В этом представлении писатель видиться не многим более, чем профессионал, овладевший так или иначе существующими техниками, приёмами.
И действительно каждый литературный текст устроен в общем-то по определённым законам, эти законы можно при желании выделить для каждого жанра, для каждого жанра можно опять же при желании очертить круг сюжетов и героев. Всё это справедливо. И роль таланта, творческого начала такое рассмотрение не отменяет. Чтобы использовать известные законы писателю тоже нужен талант, равно как некий талант в своей области нужен практически любому профессионалу: врачу, инженеру, адвокату и так далее. И на этом можно было бы и закончить, вернее можно было бы даже не начинать, если бы всё так и было, если бы не было замечательнейших литературных текстов построенных вопреки всем правилам и архетипам.
Мой любимый пример тут «Колыбель для кошки» Курта Воннегута. По сути это роман-катастрофа. Романы-катастрофы строятся по нескольким схемам. Скажем, в начале герои видят какие-то предвестия катастрофы и бросаются эту катастрофу предотвращать, переживая при этом всяческие приключения, что и составляет основное содержание книги. Или скажем, может быть по-другому: в начале случается катастрофа, а потом герои всячески пытаются последствия этой катастрофы пережить, что опять же и составляет основное наполнение книги. А Воннегута всё сделано вопреки: катастрофа случается в самом конце, её никто не ожидает, большая часть текст становится как бы завязкой, а кульминация и развязка практически совмещены. Это совершенно необыкновенный в своём роде текст. Где-то у фантаста Громого была целая статья на эту тему.
Другой пример — «Москва-Петушки» Венечки Ерофеева. Сложный, циклический текст, изобилующий скрытыми и ложными цитатами, реминисценциями, пародиями; поэма в прозе, по которой написано исследований и прочих статей по количеству печатных знаков на порядки превосходящих собственно разбираемый текст, но дающих несмотря на это количество буквознаков очень малое представление о том, что же это такое есть. Уникальнейший текст, совершенно ни на что не похожий. И тоже построенный и написанный вопреки многим законам построения литературных текстов: несмотря на единство монолога, потому что сам текст практически сплошной монолог, несмотря на это единство текст потрясающе разнообразен по стилю; несмотря на то что текст разбит на главы, граница между главами может проходить прямо на середине какой-либо мысли и даже слова; можно указать ещё множество таких особенностей.
Есть примеры и вовсе удивительные. Тут мне хочется прежде всего сказать о романе Франца Кафки «Замок». О структуре, о том как устроен этот роман вообще сложно рассуждать, потому что он не дописан, рукопись обрывается, а значит нет никакой завершённой композиции и завершённой структуры. И при этом «Замок» — безусловный шедевр мировой литературы.
К чему я всё это? Я это всё веду к третьем уровню представлений о литературном творчестве, который являет собой синтез первых двух: есть, наверно, в самом деле и правила и рамки, есть просто техническое мастрество, но истинно великие книги зачастую создаются вне правил и вне рамок, гений, видимо, способен всё это преодолевать — на то и гений. Иначе ничто новое и не создаётся.
Ревность как инстинкт самосохранения
А вот про ревность у меня есть рассуждение. Ревность чувство тёмное, поднимающееся из каких-то животных глубин существа, ввергающее в безумие. Его принято теперь осуждать. Говорят, что она проистекает из чувства собственничества. Никто ведь не может быть ничьей собственностью, значит и ревность чувство глупое, вредное. Глупое, да. Причём глупое в любом случае. Если ревность возникает без достаточных оснований, если подозрения в неверности безпочвены — это уже параноя, что само по себе способно разрушить отношения. Если подозрения в неверности оправданны — ну так что ж, ничего не изменишь. Более того самые прогрессивные скажут вам, что в изменах нет ничего страшного: мы же не собственность друг друга, все свободные, разумные люди.
Может и действительно дело в собственничестве и мучимый ревностью заслуживает только снисходительного сочувствия. Но мне видится всё иначе.
Собственничество — свойство, могущее быть только вместе с одиночеством. Предмет обладания, предмет собственности должен быть вне того, кто обладает им. Невозможно иметь или хотеть иметь в собственности своё тело, своё сердце, нервы — всё это и есть ты, всё это и составляет существо. Именно так и устроена любовь: двое становятся одним, срастаётся в одно. Полюбить — значит пустить в себя другое существо, расширить себя до него. Тот другой человек становится частью тебя самого. Это, наверно, самое большое счастье, которое только возможно. Но и риск велик: ведь то новое что, ты в себя впускаешь, оно не управляемо. И невероятное счастье, которое случается от слияния двух в одно, может обернуться болью, равной по силе былому счастья, если то единое пойдёт трещинами. Ревность — и есть эта боль, боль от гибели себя, от разрушения себя. Потому что когда гибнет любовь — вместе с ней гибнет весь мир, вместе с ней гибнешь ты сам. Тот мир который будет после и тот которым будешь ты — они будут совсем иными. И ревность, ревность — это потребность сохранить себя в любви, сохранить себя в единстве, сохранить свой мир. В сущности это инстинкт самосохрания. Глубокий, ввергающий в безумие. Потому что сохранить ничего невозможно. И что тут остаётся?
Наш организм очень мудро устроен. При порезах в кровь выбрасываются эндорфины, а у мозга есть механизм контроля боли: одна боль может блокировать другую. Поэтому если когда-нибудь вы увидите, как кто-нибудь сознательно ищет сильно физической боли, боли от ударов, боли от усталости, боли от порезов, не торопитесь записывать его в сумашедшие. Может быть он просто очень сильно любит кого-то, может быть физическая боль единственный способ притупить ощущение гибнущего мира.
Про покупки
Ходить за покупками я не люблю. Есть люди, которые любят, у которых даже есть специальное слово такое: шопинг. Это когда ходят по магазинам не по необходимости, а в целях культурного отдыха. Ну там вещи потрогать, получить эндорфины от покупок и от подобострастия услужливого персонала. А я лично не люблю. У всех, конечно, свои причуды, но я этого не понимаю. Для меня это занятие очень утомительное: ходить, выбирать, с продавцами разговаривать бестолковыми (а где взять толковых?), ездить то в один магазин, то в другой. Времени уходит пропасть и всё ни уму, ни сердцу. В общем не люблю ходить за покупками.
Но несколько раз в год всё же, ясное дело, приходится. И каждый раз целое приключение. Вот джинсы мне понадобились, например. Джинсы, как известно, бывают в общем трёх видов: прямые, узкие и клёши. Понятно, что они бывают ещё и из разных материалов, разных фасонов, но по кройке их можно классифицировать именно так. Прямые, с моей точки зрения, скучны и невыразительны, узкие джины на мужчине всегда вызывают у меня сомнения в его мужественности, а вот клёши — самое оно. Клёши ещё сам Элвис носил, уж на что придирчивый был человек. В общем поехал я покупать клёши. Поверите ли, друзья, полгорода объездил, половину магазинов обходил — и нигде нет клёш. А то что там предлагают в качестве клёш — никакие это не клёши, одна симуляция, а не клёши. Какой-то заговор просто, я уже начал спрашивать, может их вообще больше не выпускают? Может искусство их производства уже утрачено, настоящие мастера джинсовых дел повымерли, не оставив потомства? И одна продавщица призналась: таки, да, им вообще не привозят больше никогда.
Купил, конечно, видимо из каких-то давних запасов, но от безысходности вовсе не того цвета, какого хотел.
И так со всем. Захочешь купить микрофон, к примеру. Простенький, но хороший микрофон для говорения. Выберешь модель, чтобы там цена/качество, поинтересуешься мнением умных людей. Деньги из бюджетов выделишь. В общем уже решишься. Так выяснится, что из солнечной америки надо заказывать! Все говорят: америка то, америка сё, сдалась, мол, нам эта америка. А меж тем в америке и микрофоны есть; наверняка, и клёши сыскались бы!
Хотя казалось бы — всего много. Куда ни пойдёшь, обязательно упрёшься в какой-нибудь магазин. Даже часто пойдёшь в какую-нибудь сторону, точно причём помня, что там магазина никакого нет. Затем только и пойдёшь, чтобы без магазинов было, а всё равно — либо уже новый там построили, либо видно, что явно собираются. Вот нафига столько магазинов? — безмолвно всё время вопрошаю я. Нафига? Ступить негде, кругом магазины. Что действительно есть люди, которым не хватает магазинов? Куда столько?
А меж тем начнёшь искать что-то конкретное — так нет ничего.
Я в возмущении, да. Мир катится в пропасть.
:)
Про полезность писателей
Уайльд, «Портрет Дориана Грея»
Есть хороший метод понять важность чего-либо: убрать это что-то и посмотреть что будет. Например, еда. Если убрать еду, то через неделю человек помрёт. Если воду, то тоже помрёт, но уже дня через три. А если убрать воздух — то жить ему останется пять минут. А вот если убрать пиво, то от этого никто не умрёт, хотя было бы неприятно, конечно, напиток то в общем неплохой.
Подобное можно проделать и с профессиями. Хотя тут немного сложнее. Понятно, что если завтра исчезнут все ассенизаторы, то через пару дней город утонет в нечистотах. Но если завтра исчезнут все учёные, то абсолютное большинство народонаселения ничего не заметит. Эффект этого исчезновения проявится много позже, через десятилетия, но он будет глобален, потому как отразится практически на всех сферах жизни. Даже на ассенизаторах, для которых никто не придумает для них лекарcтв, машин, спец.одежды и так далее.
А вот что будет, если завтра исчезнут все писатели? Причём именно писатели, пытающиеся сочинять тексты не для развлечения публики, не для обучения, а для чего-то иного.
Художественная литература, конечно, нужна. Далеко не всем и значение этого вида искусства иногда переоценивают, но однако есть люди, которым чтение книг приятно и полезно. Но ведь вообще говоря книги не исчезнут с исчезновением писателей. За несколько тысячелетий людьми написана огромная масса книг, большая часть которых, конечно, безвозвратно утеряна в пожарах и войнах, но и то что сохранилось одному человеку за свою жизнь не перечесть. Более того из всего корпуса сохранившихся текстов давно выделилась часть, которую принято называть классической литературой. Причём каждое произведение классической литературы обыкновенно много сильнее того, что пишут современники. И произведений классической литературы, которые, конечно, составляют только часть всей мировой литературы, тем не менее за тысячелетия скопилось очень много и опять же вряд ли одному человеку хватит жизни на то, чтобы всю её прочесть.
Я вижу, только три задачи, которые не решаются классической литературой, и которыми можно попробовать отчасти оправдать нужность литературы современной. Первая это описание современности. Это задача отчасти не писателей, а журналистов и публицистов, но тем не менее и художественный литературный образ необходим для описания «примет и героя нашего времени». Вторая это трактовка «вечных вопросов» с помощью понятных современникам реалий. Понятно, что почти все, если не все эти вечные вопросы, поставлены ещё в Древней Греции, но мало кому понятно и близка та форма и те метафоры, с помощью которых это было сделано.
Наконец, третья задача, которую никогда не сможет решить классическая литература от Гомера до Набокова: она никогда не сможет стать лучше, чем она уже есть, в ней никогда не будет новых вершин, потому что она уже состоялась. И это вообще говоря в писательскую профессию вносит интересную особенность. Все её плюсы проявляются только, когда человек создаёт нечто лучшее, нечто совершенно отличное от того, что было до него, а это очень непростая задача. Если же он пишет даже просто средне, то рядом с вершинами, что были до него, он очень мало заметен.
Тоже, кстати, касается, и многих других творческих проффесий. Например, актёрской. Если вы великолепный актёр, то вас зовут сниматься в замечательных фильмах, дают награды, поклонники шлют вами письма, вы чувствуете, что творите нечто важное — всё замечательно. А вот если вы посредственный актёр, то играть вам в лучшем случаях в дешёвых сериалах, вы плохо понимаете, какой во всём этом смысле, много пьёте, у вас цирроз печени, который ведёт к смерти, а это симптом, как известно, не лечится. Если же, напротив, вы выбрали не творческую профессию, а, скажем, профессию бухгалтера, то быть лучшим вам необязательно, в абсолютном большинстве компаний требуются просто хорошие бухгалтеры, а это дело не хитрое. Вы чувствуете свою полезность, вы можете восхищаться игрой актёров в фильмах без затаённой горечи, о том что вам так не сыграть, вершины актёрского или писательского мастерства вас не беспокоят и хоть вы и выпиваете иногда, но не так чтобы очень.
Но вершины писателей, надо отметить, обладают важной отличительной чертой: они практически стали неуничтожимыми. Вот стоят на полках, они существуют миллионах бумажных и электронных копий. Когда умирает великий музыкант, певец или актёр, то вместе с ним умирает и его искусство: вряд ли когда-либо появятся технические средства, позволяющие в полной мере сохранить то, что творится во время театрального представления или музыкального концерта. Когда же умирает великий писатель, после него во всей своей полноте и мощи остаются его гениальные книги. Что, разумеется, очень хорошо для потомков-читателей, но не очень для потомков-писателей.
Поэтому полезность писателей, современных писателей, вообще говоря сомнительна. И тем не менее они есть, и наверно тоже задумываются над тем, зачем писать. Но у них есть другое: внутренняя необходимость писать, необходимость выразить себя в печатных знаках и счастье в прикосновении к чуду текста. И это другое вне, и может быть даже выше, всякой полезности.





